• Приглашаем посетить наш сайт
    Пришвин (prishvin.lit-info.ru)
  • Егор Абозов. Глава 5.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    11 12 13 14 15 16 17
    Примечания

    5

    По тускло освещенной лестнице, хватаясь за железные перила, Егор Иванович поднялся на пятую площадку. Одна из дверей была запачкана красками; они лежали на ней полосами, кляксами и мазками. Должно быть, много потрудились, чтобы привести ее в такой пестрый вид.

    Абозов ощупал рукопись в кармане, отер ладонью лицо (эта привычка «умываться» в минуты волнения была у него издавна) и покрутил ручной звоночек, звякнувший сейчас же боязливо.

    Изнутри послышались быстрые шаги, и голос Белокопытова произнес:

    – Войдите, дверь не заперта.

    Прихожая была высокая, длинная и узкая; у стен прислонены холсты, подрамники и картины; до потолка висели эстампы, едва теперь различимые; все это освещала масляная лампочка в два огонька, распространяя сладковатый запах тления. В конце коридора, отогнув портьеру, в свету стоял Белокопытов, в бархатном пиджачке и в черной шапочке.

    – Я тебя по двери нашел, вижу – художник живет, – проговорил Егор Иванович, распутывая шарф и снимая калоши.

    – Я вытираю кисти о дверь, когда прихожу. Это ей придает живописный вид и бесит моих соседей. Я беден и тщеславен, друг мой, запомни.

    Белокопытов с усилием двинул занавес: кольца наверху звякнули, скользнули по медному пруту, и Егор Иванович оказался в мастерской. Прямо против него всю стену занимало окно со множеством стекол; по сторонам его в двух канделябрах горели свечи. Направо висела вторая портьера серого сукна, неплотно задернутая, чтобы виден был угол огромной постели и красного же дерева туалет со множеством фарфоровых статуэток и флакончиков, отраженных в старинном, чуть завуаленном зеркале.

    Налево от окна стояло вольтеровское кресло перед крошечным письменным столиком с витыми ножками, ящичками и множеством пустяковых вещей. Подальше в углу – диванчик и креслица, обитые синим кретоном, с нашитыми по нему розами; здесь на высокой витой подставке горел третий канделябр. Напротив окна висело большое трюмо, опрокидывая в зеленоватой своей поверхности всю комнату и огоньки города, лежащего глубоко внизу.

    Посреди мастерской стояли на столе вазы с цветами, фруктами и бутылочки ликера. Повсюду по сукнам, коврикам, пестрым платкам раскиданы подушки и пуфочки. На стенах масляные картины, мольберт и два больших холста, задвинутые в угол. Пахло красками, левкоями и табаком. Егор Иванович опустился на первый же пуфчик; Белокопытов облокотился о высокий подоконник и, не выпуская изо рта коротенькой трубочки, сказал:

    – Тебе повезло. Писатели начинают с грязного трактира, где говорят о нутре, поглощая пиво, и пьяными слезами плачут за матушку Россию. В кабаках и ночлежках погибает из десяти девять талантов. Ты прилетел прямо на свет: смотри, – он положил растопыренные пальцы на стекло и обернул туда голову, – сколько огней! Но во всем городе светится одна точка – это мы. Мы таинственны, мы притягиваем, на нас летят. В трактирах спиваются, а близ нас погибают от более тонкого яда. Я предупреждаю тебя, Егор!

    Он пыхнул три раза трубкой. На фоне окна его профиль был острый и надменный. Егор Иванович спросил:

    – Ты живешь один?

    – Да. Женщины задают мне этот вопрос каждый день. У меня есть двадцать скверных привычек. Для чего я должен иметь их сорок. Жить одному холодно, но чисто. В сумерки я гляжу, как загораются огни города, и мне грустно и хорошо. Вместо этого я почему-то должен отравлять жизнь другому существу. Я не женюсь, потому что не хочу сидеть непрерывно в грязной тарелке от только что съеденной еды.

    – Я все-таки не так думаю. Если бы я полюбил, я бы устроил свою жизнь лучше и чище, чем она есть сейчас, – ответил Егор Иванович, присаживаясь поближе, – все дело в том, как полюбить! Вот у меня есть большой друг, хорошая женщина, простая, грустная, необычайно высокой души. А я знаю – сойдись я с ней опять, получится плохо, скудно. Все дело, как полюбить! Белокопытов усмехнулся, оглянул Егора Ивановича всего, с кудрявой головы его на широких плечах до косолапых ступней, и засмеялся коротко.

    – Ты чернозем и так далее, – сказал он, – женщинам будешь нравиться, если сам не напортишь дела. Но суть не в женщинах. Честолюбие, известность, деньги, слава. И главное – такое состояние, когда ты сам в последнем восхищении от себя. Понял?

    – Понял, – сказал Егор Иванович. – Все это, конечно, хорошо, если мне это нужно. А у меня бывает так, что ничего не нужно. Опротивеет все, и ничего не хочется. Уж на что повесть моя дорога, а и то думаю: ну примут, напечатают и расхвалят, а еще что? Разве это меня насытит?

    Белокопытов вынул трубку, выколотил и, заложив руки в бархатные штаны, остановился перед Егором Ивановичем.

    – Ты должен был сказать это не сейчас и не мне одному, а после прочтения твоей повести, при всех, и мысль развить гораздо подробнее. Тогда твои слова произведут впечатление.

    – Господи помилуй, я на самом деле так думаю. А вовсе не для впечатления.

    – Ты пессимист, – сказал Белокопытов, – при этом мягкотелый, рыхлый славянин. Стержень твоих идей – все смертно, тленно, непрочно. Но горе в том, Егор, что подобного направления держится романист Норкин. Он пока наш враг. Ты должен выбрать себе другую позицию, если хочешь успеха. Мы вместе подумаем с тобой на досуге. Кстати, знаешь ли ты, что такое Россия?

    Но в это время звякнул звоночек. Белокопытов повернулся на каблуках и крикнул опять, что дверь не заперта. Егор Иванович поднялся и стал глядеть в окно на мерцающие пунктиры огней, то прямых, то изломанных, то полудугой, на сияющие вдалеке электрические солнца вдоль набережной. В прихожей в это время Белокопытов спросил негромко и встревоженно:

    – Ну что, что? – ответил злой, деревянный голос, – Придет, я спрашиваю?

    – А я почем знаю.

    – Ты ее видел?

    – Сейчас от нее, видел. – Что же она сказала?

    – Сказала, что придет, а может быть, не придет. Белокопытов помолчал, затем проговорил со страшной досадой:

    – Как же ты не понимаешь, что если не она, то все к черту!

    – А я руки ей свяжу? Она ведьма, а не баба. И не верю я в твои махинации. Не держи меня, пожалуйста, за пиджак.

    В мастерскую вслед за Белокопытовым вошел небольшой человек со злым и скуластым лицом. От черных усиков и острой бородки оно казалось очень бледным. Он подал, как деревянную, прямую руку, сказал: «Сатурнов», – громко высморкался и сел у среднего стола на пуфчик, оглядывая ликеры.

    Белокопытов, подмигнув на него, проговорил уже иным, простецким голосом:

    – Хорошенько посмотри на Александра Алексеевича, поучись! Человек прямой, суровый и фанатик в искусстве. Мы друзья, хотя противоположны, полярны. А мы тут с Егором Ивановичем в философию залезли, добрались до России.

    – Перестань! – ответил Сатурнов и сморщился до невозможности; черная бородка полезла у него на сторону, а татарские усики вкось. – Дурака корчишь. Философия твоя – к бабам ездить.

    Белокопытов сразу побледнел, сжал маленький рот.

    – У всякого свой стиль, – отчеканил он и обратился к Егору Ивановичу: – О России мы еще поговорим, но если ты попал к нам, помни главное: вся Россия – это «что», а мы – это «как». Мы эстеты, формовщики, стилисты, красочники. Вне нас формы нет, хаос…

    Он уже сердился и настаивал, но договорить ему опять не пришлось. В прихожей раздался кашель, и вошли трое юношей. Один с детскими щеками, вздернутым носиком и челкой на лбу, одетый, как картинка, другой кривоплечий с перекошенным и унылым лицом и нечесаный, третий же был высок, в застегнутом сюртуке с хризантемой на шелковом отвороте, и походил на Уайльда. Все трое были из кружка «Зигзаги», из тех еще никому не известных поэтов и художников, которые первые поддержали Белокопытова на редакционном заседании «Дэлоса».

    Молодой человек с челкой и взлохмаченный молодой человек только поклонились, похожий на Уайльда сухо пожал руки, и все трое сели в угол на диванчик. Белокопытов зажег под никелевым чайником спиртовку и хлопотал с посудой. Сатурнов, облизнув усы от ликера, побарабанил ногтями и проговорил, ни к кому не обращаясь:

    – Много сволочи развелось, сделай одолжение! Он очень начинал нравиться Егору Ивановичу. От присутствия его в комнате все речи Белокопытова казались милой болтовней, «Зигзаги», на диване, только смешными, а вся суетливо убранная комната – бонбоньеркой. В маленьком сухом Сатурнове была крепость и неповоротливость корня. Егор Иванович чуял его нюхом, как собаки слышат запах родного дыма.

    Вошли Волгин и толстый юноша Поливанский. Они оба задержали руку Егора Ивановича в своей и поглядели на него насквозь; после этого занялись чаем.

    Белокопытов вертелся на каблучках, говорил одним: «вам чаю», другим: «вам ликеру», третьим: «нет, нет, вам только грушу», – определяя вкус каждого вдохновенно, и все более жеманился, поднося платочек к губам и векам, влажным от пота. С ним не спорили и ели что дают.

    Поэт Горин-Савельев и новеллист Коржевский пришли вместе и еще с порога начали болтать всякий вздор. Поэт схватил Белокопытова под руку и зашептал на ухо милую сплетню, прерывая рассказ пронзительным и неживым смехом, при этом откидывал голову и поправлял височки. В прихожей послышалось густое сопение, и глубокий, как из чрева, голос произнес:

    – К вам можно?

    Вошел Полынов, как всегда в велосипедном костюме. Его большие волосы и борода растрепались от ветра. Зелеными глазами из-за пенсне он оглядывал присутствующих весело и с наслаждением, затем увидел «Зигзагов», замер, наклонил голову и стал похож на большую собаку. Белокопытов воскликнул громко:

    – Я предлагаю подождать с чтением до полуночи, Я жду одного замечательного человека.

    – Бабу, – проворчал Сатурнов.

    – Ведьму, – подтвердил Сатурнов.

    – Ее преувеличивают и раздувают. А сама по себе ничего. Петроградское порождение, – ответил Волгин, подумал, вынул книжечку и записал: «Как на болоте растут ядовитые лютики, так же точно Петроград порождает людей с отравленной и злой кровью».

    Написав, он поставил сбоку нотабене, повеселел и закурил папироску.

    Полынов, ходя неслышно, как кот, между гостей, подобрался сбоку к Егору Ивановичу и спросил его неожиданно и необычайно мягко:

    – Вы давно занимаетесь литературой?

    – Нет, это моя первая серьезная вещь. Полынов продолжал его разглядывать так, точно Абозов был в эту минуту самой интересной штукой на всем свете, и проговорил еще более вкрадчиво:

    – У вас очень любопытное лицо. Можно посмотреть вашу ладонь?

    Егор Иванович не знал, как ему на это ответить, смутился, тщательно обтер платком большую свою руку и молча сунул ее. Полынову, который сразу, вдохновясь, начал что-то говорить о бугре Сатурна. В это время ударили по старинным клавишам клавикордов, и дребезжащий, но очень музыкальный голосок Горина-Савельева запел:

    Дева хочет незабудок,

    Ах, зимою незабудки

    Расцвели бы на снегу!

    Гости затихли. На крышке клавикорд дымила оставленная папироска. Мигала, широко разгоревшись, свеча в канделябре.

    Полынов, продолжая шептать над ладонью, щекотал ее бородой. Вдруг Сатурнов, сильно, должно быть, охмелевший, еще более бледный, бросил со своего места мандарином в Горина-Савельева и крикнул:

    Поэт вскочил, теребя пуговицу, повторяя:

    – Я не позволю. Я не могу. Я обижен.

    Его стали успокаивать, он ушел за занавеску и затих. Гости потребовали чтения. Полынов сказал:

    – Мы докончим с вами потом. Читайте! – и сам принес ему на столик канделябр.

    – Я прочту главу из повести. Тут я описываю мое детство. Хотя это все равно, конечно. Ну, так вот.

    В комнату вошла молодая женщина, худая и высокая, в черном платье. В темно-рыжих волосах ее был вколот большой гребень. Лицо маленькое, словно измученное, и почти некрасивое. Очень выделялся только красный пышный рот и серые глаза, холодные, будто прозрачные, окруженные синевой. Она сказала слабым, но ясным голосом:

    – Извиняюсь. Продолжайте чтение. Я не здороваюсь пока ни с кем.

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
    11 12 13 14 15 16 17
    Примечания